Смешное и страшное
Добро и зло – вечные объекты для повествовательных искусств. А в двухтысячные они и вовсе купаются во внимании литераторов, драматургов и кинорежиссеров. Пожалуй, столь скрупулезно за исследование добра и зла искусство бралось лишь в предреволюционное десятилетие 20-го века. Лабораторный архив уже обширен: тут вам и буйное, шизоидное, запутавшееся в самом себе зло из балабановских фильмов, и зло гламурное – фабрично-совершенные злодеи из сериалов – злые врожденно, с лаково-черными, как манекены концептуальных бутиков, душами. Но более всего интересно неглупым зрителям и творцам зло органическое. То, которое рождается не в адских безднах, не падает с неба из черных туч, а гнездится и зреет рядом – в ближнем круге и даже в собственной душе. Не остался в стороне от горячей темы и новосибирский городской драматический театр под управлением Сергея Афанасьева, представивший новинку – пьесу «Семеро святых».
Беря на свои подмостки пьесу Людмилы Улицкой «Семеро святых», «афанасьевцы» еще раз обозначили свою смелость. Смелость тут много для чего нужна: во-первых, чтобы потягаться с самими московскими «станиславцами» (именно в театре имени Станиславского была впервые явлена российскому зрителю эта пьеса), во-вторых, чтобы выдержать чопорный гнев «упоенных богомольцев». Потому как взгляд Улицкой на природу и «механику» русской святости еще в Москве вызывал ревнивое внимание интеллигентов особого рода.
Есть среди воцерковленной публики такая прослойка, которую Кураев иронично-аккуратно назвал «умилёнками». Сидят на интернет-форумах бальзаковкие тётеньки в нитяных чулках, вяжут крючком ангелов и бдят за тем, верно ли подлунный мир чтит Господа. А как замечают, что неверно, так умиление тут же сменяется гневом. И летят письма властям, и вскипают яростью форумы, и вздымаются беленькие худенькие кулачки. Потому что именно они, вязальщицы ангелов, знают как надо. Так что, и Владимир Мирзоев (в Москве), и Тамара Кочержинская (у нас) рисковали примерно в равной степени. Потому как «Семеро святых» - зрелище, не похожее ни на парадную икону, ни на плакатно святые полотна Глазунова.
Пьесу «Семеро святых из деревни Брюхо» Людмила Улицкая написала лет пятнадцать назад, еще в уклончивом статусе «перспективного автора». Написала как бы без особой надежды на сценическую жизнь – просто как литературный текст. Сложена пьеса по реальной истории – сюжет-прототип имел место быть в начале 1920-х в деревне Пузо, под Нижним Новгородом. Улицкая лишь слегка переименовала населенный пункт и заменила конкретную губернию на отвлечённое Поволжье. В общем, где-то в центре России.
Из преамбулы, изложенной устами обаятельного пьяницы-учителя, мы узнаем, что Брюхо – любопытное село. Когда-то здесь явилась чудотворная икона Святого Николая и с тех пор святость и чудеса стали в округе, говоря современным языком, «бюджетообразующими факторами». Множество церквей, толпы паломников, постоялые дворы для них. Не французский Лурд, конечно, но очень насыщенно. И целых две действующих чудотворицы, две блаженных – Дуся и Маня Горелая.
Блаженные состоят меж собой в ожесточённой конкуренции. Когда-то молоденькую Дусю бросил жених пред алтарем. От потрясения у Дуси случился паралич ног и помрачение ума, а взамен открылись целительские способности. Обретенный дар помог этому, в общем-то, беспомощному существу, нормально вписаться в реальность дореволюционной России: Дуся исцелила сына богатой помещицы и с тех пор пожинает плоды – живёт в чистеньком домике под опекой селянок-«хожалок», привечая толпы паломников. Маня же не столько блаженная, сколько юродивая – буйная и страшная, похожая на дикую птицу – настоящая юродивая из средних веков, без всякой благости. Крикунья и матершинница. «Мироносицы пошли, миро в ж*пу понесли» - это из ее репертуара.
Поначалу сюжет ведет хоровод вокруг вражды двух святых безумиц, вокруг подробностей их быта. Скучно не будет – Дуся (Снежанна Мордвинова) тоже далека от стереотипного образа святой. Потому что в перерывах между провидениями и молитвенными экстазами Дуся предстает большим ребенком – то яростным, то аутичным, то нежным, то жестоким. Имеются у Дуси и собственные дети – воображаемые, от сбежавшего «недомужа» Прокла – пёстрая охапка тряпичных кукол. С ними Дуся нежно воркует, их муками попрекает нерадивых служанок, им, тряпичным грозится отписать наследство. Потом впадает в новое чудачество – от роли тирана к малютке-жертве. «Обижают Дусеньку бабы-хожалки, ой обижают». Надо признать, трем сельским бабам, обихаживающим Дусю, нелегко выдержать бурный ритм святой деменции, так что сил реально обидеть подопечную у них просто нет.
А в приграничье Дусиной усадебки раненым птеродактилем мечется Маня (Пётр Владимиров) – бранит и пугает Дусиных паломников, кидается мусором и, заодно, конкурирует – исцеляет немощную девочку, принесенную отчаявшейся матерью, вообще-то, к Дусе.
Периодически в этом пространстве возникают прочие колоритные типажи – местный священник отец Василий, ходящий за советами к блаженной, деревенская нимфоманка Надька, спившийся учитель Голованов (между прочим, первый в селе социал-демократ – еще при царе ездил в Швейцарию на обучение, там и набрался идей), светлый отрок Тимоша – долговязый, боголюбивый и утомительно кроткий – продукт местного культурного контекста (таким мог бы остаться сельский мальчик Серёжа Есенин, если бы пылкая часть серёжиной души не повлекла его в столицы, к музам и огням).
Словом, зритель видит причудливый, мистичный мирок, который веками зрел-рос на просторах срединной Руси да сгинул и не вернется. Мистический экстаз столь обыден для этих людей, что ясно – большой мир (тот где Ленин, рабфаки, ГОЭЛРО) не оставит это безнаказанным. И большой мир таки приходит, скрипя портупеей и сапожным хромом. В виде Арсения Рогова – комиссара из города. Рогов прибыл с инспекцией церковного имущества – осведомленному зрителю легко понять, что бурлескная часть истории клонится к закату, а из наступающей тьмы скоро выдут демоны. Ну, если не демоны, то решительно настроенные бесы.
Бесы, по версии Людмилы Улицкой, вызревают не так уж далеко от ангелов – в том же Брюхе. Арсений Рогов, к примеру, светлому отроку Тимоше приходится страшим братом, церковной старосте – сынком родным, а обаятельному пьянице Голованову – любимым учеником (смышленый такой мальчонка был, больше всех книг читал, все к марксистским тянулся).
Дуся и отец Василий из-за мистичной отстраненности своей не понимают толком суть и природу неведомой силы, пришедшей на их порог (хоть поздно пришла, да быстрым шагом – не успели вовремя издали рассмотреть), но знают одно – чудотворную икону в серебряном окладе надо прятать. Младшая из хожалок послана с иконой к лесному отшельнику. А в сундуке на чердаке дусиного дома неуклюже спрятан Тимоша Рогов. Кроткий отрок успел коротенько побыть красноармейцем. Да сбежал. Страшно было в городе подвал ЧК сторожить, невмоготу. Ой, матушки, невмоготу. Шинель православного отрока не выброшена, а простодушно прибрана в сарай. Ох уж эта сельская рачительность – не ведающая о понятии «улика», но ценящая казенное сукно. Мол, чего добру пропадать? Ну, вот – отчаянные шаги, влекущие цепь роковых событий, совершены. Шаги сделаны, Рубикон перейден, коготок увяз, всей пташке пропасть.
Сеанс пропадания пташки начинается быстро и идет споро. Пугающе веселый и шальной Арсений Рогов (Андрей Сенько) закружил и охмурил две самых мятущихся и тоскующих души - мающуюся в несчастливом бесплодном замужестве гулящую Надьку (Нина Сидоренко) и вечно пьяненького учителя (Константин Ярлыков). Их тройственная попойка – то ли допрос свидетелей, то ли игра кота с мышами – идет надрывно весело и сумбурно. Средь сего пугливого веселья Надька и Голованов подмахнули какую-то бумагу и сказали имена-отчества. А что? Нас спросили, мы сказали. Делов-то…
Бумага, кстати, и впрямь оказалась делом. Делом об укрывательстве дезертира и краже государственного имущества (то есть, иконы, подлежавшей изъятию). В дело легко и естественно попали Дуся со всей свитой, священник, Тимоша, Маня Нагая (просто за факт существования – как персона сомнительная и классово чуждая). И решено было всю эту старорежимную команду расстрелять. Кем решено? Да тройкой же решено! Вот и протокол заседания тройки. И три подписи – Рогов, Голованов, ну и ты, Надька… Мысль о простоте и будничности зла в этой сцене изображена с совершенной, идеальной наглядностью. Зло не обязательно прилетает на перепончатых крыльях из-за линии пылающего горизонта. Чаще оно является под аккомпанемент возгласа «Ё-моё, что ж я сделал-то»…
Приговоренных лениво и как-то беззлобно конвоируют за околицу, к лесу (Давай-давай, ходи-ходи, нам еще домой вертаться!), где очередной выбор ждет робкого страдальца Тимошу. Первый – с бегством – уже был роковым, второй будет еще страшнее. Кроткому Тимоше предстоит быть палачом своих односельчан. Тимоша согласился. Яма же такая страшная! И брат Сеня такой грозный, как и не брат вовсе, с чубом черным! И матушка плакать будет! Тимоша молоденький, Тимоша тоненький. Тимоша жмурится и стреляет, плачет и стреляет. Это лишь на ренессансных картинах про мученичества святых палачи предстают красиво-страшными атлетами в римских шнурованных сапогах и шлемах с плюмажем. Палачом русских святых вполне может оказаться плачущий от страха мальчишка с зажмуренными глазами.
Чтобы завершить «воспитательный процесс», Арсений посылает сломленного братишку раздеть убиенных. Тут обнаруживается, что Маня Горелая под своими лохмотьями и не Маня вовсе, а Прокл. Сбежавший жених бедной Дуси. Из-за которого она, собственно говоря, и погрузилась в святое безумие. Ход во вкусе классического водевиля. Если бы все остальное не было столь страшным, так бы оно и выглядело. Трагический анекдот – более корректная характеристика. Смешное и страшное, нелепое и великое тут вообще постоянно рядом: родовые муки зла комичны и суетливы, но оно, родив, преумножив себя, встает во весь готический рост; добро вздорно, докучливо и мелочно, добро матерно ругается и несет околесицу, но оно светится зарницами и возвращает жизнь в тело немощного ребенка. Свет прячется во тьме, как икона под рубахой мальчика-палача, трагедия вспыхивает плясовыми всполохами фарса. Публике, привыкшей к плакатной четкости текстов об убиенной Руси, такой портрет жертвы будет, скорее всего, непонятен и чужд. Сусального золота тут точно не доложили – и автор, и театр. И правильно сделали, наверное. Потому как утренняя роса на траве красивее любых жемчугов на окладе.